JAZZ, ART-ROCK И ДРУГАЯ ХОРОШАЯ МУЗЫКА
/ Джек Керуак фрагменты из книги "В дороге" - Форум
[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 1 из 1
  • 1
Джек Керуак фрагменты из книги "В дороге"
санди Дата: Вторник, 22.04.2014, 08:19 | Сообщение # 1
Группа: Модераторы
Сообщений: 3079
Статус: Online
Продолжаю тему "Писатели и поэты о музыке" отрывками из книги американского писателя Джека Керуака. События этой книги происходят в Америке 1949-1952 гг. Эта книга , кроме всего прочего, может быть интересна своими заметками об американском джазе того времени!!!

Ветер о озера Мичиган, боп в «Петле», долгие прогулки по Южному Холстеду и Северному Кларку и одна, особенно долгая – заполночь в джунгли, где за мной увязалась патрульная машина, приняв меня за какого-то подозрительного субчика. В то время, в 1947 году, боп, как сумасшедший, захватил всю Америку. Мужики в «Петле» лабали ништяк, но как-то устало, поскольку боп попал как раз куда-то между «Орнитологией» Чарли Паркера и другим периодом, начинавшийся с Майлза Дэйвиса. И пока я там сидел и слушал звучание ночи, которую боп стал олицетворять для каждого из нас, я думал обо всех своих друзьях от одного конца страны до другого и о том, что все они, на самом деле, – в одном громадном заднем дворе: что-то делают, дергаются, суетятся. И впервые в своей жизни на следующий день я отправился на Запад. Стоял теплый и чудный для автостопа день. Чтобы выбраться из невероятных сложностей чикагского уличного движения, я автобусом поехал в Джолиет, Иллинойс, миновал джолиетскую зону, после прогулки по неровным зеленым улочкам вышел на окраину городка и там, наконец, замахал рукой. А то надо же – всю дорогу от Нью-Йорка до Джолиета проделать автобусом и потратить больше половины денег.

(продолжение следует)...


Сообщение отредактировал санди - Вторник, 22.04.2014, 10:56
 
санди Дата: Вторник, 22.04.2014, 10:55 | Сообщение # 2
Группа: Модераторы
Сообщений: 3079
Статус: Online
...(продолжение)

Джордж Ширинг, великий джазовый пианист, как сказал Дин, был в точности как Ролло Греб. Мы с Дином пошли смотреть Ширинга в «Бёрдлэнд», где-то
посреди этих долгих безумных праздников. В зале никого не было, мы
оказались первыми посетителями, десять часов. Вышел Ширинг, слепой, его
за руки подвели к пианино. Это был такой солидного вида англичанин с
тугим белым воротничком, полноватый, светловолосый; вокруг него витал
мягкий дух английской летней ночи – он исходил от первой журчащей нежной
темы, которую тот играл, а бассист почтительно склонялся к нему и
бубнил свой бит. Барабанщик Дензил Бест сидел неподвижно, и только кисти
его рук шевелились, отщелкивая щетками ритм. А Ширинг стал качаться;
его экстатическое лицо раздвинулось в улыбке; он начал раскачиваться на
своем стульчике взад и вперед, сперва медленно, потом бит взмыл вверх, и
он стал качаться быстрее, с каждым ударом его левая нога подпрыгивала,
головой он качал тоже – как-то вбок; он опустил лицо к самым клавишам,
отбросил назад волосы, и вся его прическа развалилась, он был весь в
испарине. Музыка пошла. Бассист сгорбился и вбирал ее в себя, быстрее и
быстрее – просто казалось, оно само идет быстрее и быстрее, вот и все.
Ширинг начал брать свои аккорды: они выкатывались из пианино сильными
полноводными потоками – становилось страшно, что у человека не хватит
времени, чтобы справиться с ними всеми. Они все катились и катились –
как море. Толпа орала ему: «Давай!» Дин весь покрылся потом; капли
стекали ему на воротник.
– Вот он! Это он! Старый Боже! Старый Бог Ширинг! Да! Да! Да! – И
Ширинг чувствовал у себя за спиной этого безумца, мог расслышать, как
Дин хватает ртом воздух и причитает, он ощущал это, хоть и не видел.
– Правильно! – говорил Дин. – Да!
Ширинг улыбался; Ширинг раскачивался.
Вот он поднялся от пианино; пот лил с него ручьями; то были его
великие дни 1949 года – еще до того, как он стал прохладно-продажным.
Когда он ушел, Дин показал на опустевший стульчик:
– Пустой престол Бога, – сказал он.
На пианино лежала труба: ее
золотая тень бросала странные блики на бредущий по пустыне караван,
нарисованный на стене за барабанами. Бог ушел; и теперь стояло молчание
его ухода. То была дождливая ночь. То был миф дождливой ночи. От
благоговения у Дина аж глаза на лоб вылезли. Это безумие ни к чему не
приведет. Я не знал, что со мною происходит, и вдруг понял, что все это
время мы не курили ничего, кроме травы; Дин купил ее где-то в Нью-Йорке.
Это и заставило меня подумать, что все вот-вот настанет – тот момент,
когда знаешь всё, и всё навсегда решено.


Сообщение отредактировал санди - Вторник, 22.04.2014, 10:57
 
санди Дата: Вторник, 22.04.2014, 10:59 | Сообщение # 3
Группа: Модераторы
Сообщений: 3079
Статус: Online
Но как-то ночью мы вдруг снова свихнулись вместе: пошли смотреть Слима Гайярда в маленький фрискинский клуб. Слим Гайярд – это высокий худой
негр с большими печальными глазами, который всегда говорит:
«Хорошо-руни» и «Как по части немного бурбонаруни?» Во Фриско целые
жадные толпы молодых полуинтеллектуалов сидели у его ног и слушали, как
он играет на пианино, гитаре и бонгах. Когда он разогревается, то
снимает рубашку, майку – и погнали. Он делает и говорит все, что
приходит ему в голову. Он может петь «Бетономешалка, Дыр-дыр, Дыр-дыр» –
как вдруг замедляет бит, задумавшись, зависает над бонгами, едва
касаясь их кожи кончиками пальцев, а все в это время, затаив дыхание,
подаются вперед, чтобы расслышать: сначала думаешь, что он будет вот так
вот какую-то минуту, но он продолжает иногда чуть ли не по целому часу,
извлекая кончиками ногтей еле уловимый шум – все тише и меньше, пока
расслышать уже совершенно ничего нельзя, и через открытые двери
доносятся шумы с улицы. Потом он медленно поднимается, берет микрофон и
говорит, очень медленно говорит:
   – Клево-оруни… четко-оруни… привет-оруни… бурбон-оруни… всё-оруни…
как там у мальчиков с первого ряда с их девочками-оруни… оруни… ваути…
орунируни… – Так продолжается минут пятнадцать, его голос становится все
тише и мягче, пока уже совсем ничего не слышно. Его большие печальные
глаза обшаривают зал.
   Дин встает в передних рядах и говорит:
   – Бог! Да! – И сцепляет в молитве руки, и потеет. – Сал, Слим знает
время, он познал время. – Слим садится за пианино и берет две ноты, две
до, потом еще две, потом одну, потом две – и вдруг большой дородный
басист встряхивается и соображает, что Слим играет «До-Джем Блюз», и
лупит своим пальцем по струне, и накатывает большой раскатистый бит, и
всех начинает раскачивать, а Слим выглядит, как всегда, печально, и они
вдувают такой джаз полчаса, а потом Слим звереет, и хватает бонги, и
играет выдающиеся скоростные кубинские ритмы, и вопит всякие безумства
на испанском, на арабском, на перуанском диалекте, на египетском – на
всех языках, которые он знает, а знает он бессчетное число языков.
Наконец, концерт окончен; каждый длится два часа. Слим Гайярд выходит и
становится у столба, и смотрит поверх голов, пока люди подходят к нему
поговорить. В руку ему всовывают стакан с бурбоном.
   – Бурбон-оруни… спасибо-оваути… – Никто не знает, где Слим Гайярд.
Дину как-то приснился сон, что у него будет ребенок, что живот его весь
раздуло, а сам он лежит на траве в калифорнийской больнице. Под деревом,
в группе цветных людей сидит Слим Гайярд. Дин обращает к нему свой
материнский отчаявшийся взор. А Слим говорит: «Ну, давай-оруни». Теперь
Дин подошел к нему, как подходил бы к своему Богу; он и думал, что Слим –
Бог; он шаркнул и поклонился ему, и пригласил его подсесть к нам.
   – Хорошо-оруни, – ответил Слим: он подсядет к кому угодно, вот только
не может гарантировать, что будет с тобою вместе душой. Дин заказал
столик, купил напитки и напряженно сел напротив Слима. Слим грезил
поверх его головы. Каждый раз, когда он говорил «оруни», Дин откликался:
«Да!» Я сидел за одним столиком о двумя безумцами. Ничего не
происходило. Для Слима Гайярда весь мир был одним сплошным оруни.
 
санди Дата: Вторник, 22.04.2014, 11:00 | Сообщение # 4
Группа: Модераторы
Сообщений: 3079
Статус: Online
Той же самой ночью на Филлморе и Гири я врубился в Абажура. Абажур – это большой цветной парень, который заходит в разные музыкальные салоны
Фриско в пальто, шляпе и шарфе, запрыгивает на сцену и начинает петь; на
лбу у него набухают вены; он гнется и испускает каждым мускулом своей
души мощный сиренный блюз. Когда он поет, то орет на людей:
   – Не помирайте, чтобы попасть на небо, начните с Доктора Перчика и
кончайте виски! – Его голос раскатывается поверх всего. Он корчит рожи,
он корчится сам, он делает все. Он подошел к нашему столику, перегнулся к
нам и сказал:
   – Да! – а потом, шатаясь, вывалился на улицу, чтобы ударить по другим
салонам. Потом там еще есть Конни Джордан – полоумный, который поет,
размахивая при этом руками, и все заканчивается тем, что он брызжет на
всех потом, сшибает микрофон и визжит как баба; потом его можно увидеть
поздно ночью, совершенно изможденного, – он слушает дикие джазовые
сейшаки в «Уголке Джемсона», расширив круглые глаза и опустив плечи,
липко уставившись в пространство; перед ним – стакан с чем-нибудь. Я
никогда не видел таких чокнутых музыкантов. Во Фриско джаз лабают все.
Там край континента; им на все плевать. Мы с Дином валандались по
Сан-Франциско таким вот манером, пока я не получил своего следующего
солдатского чека и не собрался возвращаться домой.
 
санди Дата: Вторник, 22.04.2014, 11:02 | Сообщение # 5
Группа: Модераторы
Сообщений: 3079
Статус: Online
Девчонки cпуcтилиcь, и мы отчалили в нашу великую ночь, снова подталкивая машину по улице.
– Уиииоу! поехали! – закричал Дин, мы прыгнули на заднее сиденье и заблямкали к маленькому местному Гарлему на Фолсом-стрит.
Заслышав дикого тенор-саксофониста, мы выскочили наружу, в теплую
безумную ночь – тот вякал через дорогу: «ИИ-ИЯХ! ИИ-ЙЯХ! ИИ-ЙЯХ!» – и
ладони хлопали в такт, и народы вопили: «Давай, давай!» Дин уже
вприпрыжку мчался на ту сторону, держа свой палец на весу и вопя:
– Дуй, чувак, дуй! – Кучка цветных в выходных костюмах разогревала
толпу перед сценой. То был салун с засыпанным опилками полом и крошечной
эстрадой, на которой, не снимая шляп, сгрудились эти парни – они лабали
поверх голов, сумасшедшее местечко; чокнутые расхлябанные тетки
ошивались в толпе, иногда чуть ли не в домашних халатах, в проходах
звякали бутылки. В глубине точки, в темном коридорчике за замызганными
туалетами, прислонившись к стенам, стояло множество мужчин и женщин, они
пили вино, мешая его с виски, и плевали на звезды. Тенор в шляпе
выдувал верха изумительной, совершенно свободной идеи, рифф поднимался и
опускался, от «Ий-йях!» переходя к еще более безумному «ИИ-ди-лии-йях!»
– он шпарил дальше под перекатывавшийся грохот латаных барабанов, в
которые колотил зверского вида негр с бычьей шеей – в гробу он все это
видал, он хотел лишь покрепче наказать свою траханую кухню – тресь,
тра-та-ти-бум, тресь! Музыка ревела, и у тенора это было, и все знали,
что у него это есть. Дин в толпе хватался за голову руками, и то была
безумная толпа. Они вынуждали тенора держать и давать дальше – и
криками, и дикими взглядами, и он распрямлялся от самой земли и вновь
заворачивался книзу со своим саксом, воздевая его в ясном крике петлей
вверх так, что покрывал всеобщий фурор. Здоровенная негритянка трясла
костями у него под самой дудкой, а он лишь чуть подавался в ее сторону:
«Ии! ии! ии!»
Все раскачивались и ревели. Галатея и Мари с бутылками пива в руках
взгромоздились на сиденья, трясясь и подпрыгивая. С улицы внутрь
вваливались группы цветных парней, в нетерпении спотыкаясь друг о друга.
– Не бросай, чувак! – проревел мужик с сиреной вместо голоса и
испустил могучий стон – слышно его было аж до самого Сакраменто,
ах-хааа!
– Фуу! – выдохнул Дин. Он потирал себе грудь, живот; с лица у него
летели капли пота. Бум, трах! – барабанщик пинками загонял барабаны в
погреб и катил потом бит наверх своими убийственными палочками, –
тра-та-ти-бум! Крупный толстяк прыгал по сцене, и вся платформа под ним
прогибалась и скрипела.
– Йоо! – Пианист лишь бил по клавишах растопыренной пятерней, беря
аккорды в интервалах, когда этот великий тенор втягивал в себя воздух
перед следующим рывком – китайские гармонии, сотрясавшие пианино до
самой последней доски, молоточка и струны, пиуунг! Тенор спрыгнул с
платформы и стоял теперь посреди толпы, неистово дуя; шляпа сползла ему
на глаза; кто-то поправил ее. Он лишь откинулся назад, притопывая ногой,
и выпустил хриплый, надрывный рев, глубже вдохнул, поднял сакс и
высоко, привольно выдул свой вопль в воздух. Дин стоял перед ним,
опустив лицо к самому раструбу, он бил в ладоши, роняя капли пота прямо
на кнопки саксофона, и тенор заметил это и рассмеялся в свою дудку
долгим, подрагивающим сумасшедшим хохотком, и все остальные тоже
заржали, они всё качались и качались, а тенор, в конце концов, решил
сорвать все верха, съежился и долго держал верхнее до, пока остальные
громыхали дальше, а крики нарастали, и я уже подумал, что сейчас из
ближайшего отделения должны набежать легавые. Дин был в трансе. Глаза
саксофониста устремлялись прямо на него: перед ним был безумец, который
не только понимал, но любил и жаждал понять больше и гораздо больше
того, чем там было, и они начали свою дуэль за это: из сакса вылетало
всё – уже не фразы, а лишь крики и крики, от «Бауу!» вниз к «Биип!» и
вверх к «ИИИИ!» и вниз к взвизгам и эху обертонов саксофона. Он
испробовал всё – вверх, вниз, вбок, верх тормашками, по горизонтали, в
тридцать градусов, в сорок – и, наконец, свалился в чьи-то подставленные
руки и сдался, а все вокруг толкались и вопили:
– Да! Да! Вот это он залабал! – Дин утирался носовым платком.
Но вот тенор поднялся на эстраду и попросил медленный бит, и грустно
взглянул поверх голов в распахнутые двери, и запел «Закрой глаза». Все
на минутку примолкло. На теноре был затрепанный замшевнй пиджак, лиловая
рубашка, растрескавшиеся башмаки и мешковатые неглаженые штаны; ему
было все равно. Он походил на негритянского Хассела. Его большие карие
глаза были озабочены печалью и пением песен медленно и с долгими,
задумчивыми паузами. Но на втором припеве он возбудился, схватил
микрофон и спрыгнул со сцены, склонившись над ним. Чтобы спеть одну
ноту, ему пришлось коснуться верха своих ботинок и вытянуть ее вверх до
выдоха, и он выдохнул так много, что зашатался от этого и смог
оправиться только лишь к следующей долгой медленной ноте.
«Му-у-зы-ка-а-ант!» Он изогнулся назад, устремив лицо в потолок и чуть
опустив микрофон. Его трясло, он покачивался. Потом нагнулся вперед,
почти падая лицом на микрофон. «Сыгра-а-ай нам пес-ню меч-ты-ы»
– посмотрел на улицу, что шумела снаружи, скривил в презрении рот –
такая хиповая усмешечка Билли Холидэй – «Когда рядом-м есть ты-ы-ы» –
покачнулся вбок – «Праздник любви-и» – с отвращением покачал головой,
устав от целого мира – «Может вернуть нас» – куда может он нас вернуть?
все ждали; он скорбел – «на-азад». Пианист взял аккорд. «Ты лишь
закро-о-о-ой свои милые гла-а-за» – губы его задрожали, он взглянул на
нас – на Дина и на меня – с выражением, которое, казалось, говорило: эй
вы, чего это мы все делаем здесь, в этом тоскливом буром мире? – и сразу
после этого подступил к завершению песни – а чтобы закончить, нужна
была долгая подготовка, и за это время можно было отправить послание
Гарсии двенадцать раз вокруг света, но кому какая разница? ибо здесь мы
имели дело с косточками и мякотью самой бедной битовой жизни в
богоужасных трущобах человека – так сказал он и так спел он: «Закрой…
свои…» – и выдохнул к самому потолку, сквозь него и к звездам, и выше:
«Гла-а-аза-ааа» – и, качнувшись, сошел со сцены, чтобы погрузиться в
свои думы. Он сел в уголке в окружении кучки парней и совсем не замечал
их. Он смотрел вниз и плакал. Он был величайшим из всех.
Мы с Дином подошли к нему поговорить. Пригласили его к себе в машину. Там он внезапно завопил:
– Да! ничего мне больше не нужно, кроме хорошего оттяга! Куда едем? –
Дин запрыгал на сиденье, маниакально хихикая. – Потом! потом! – сказал
тенор. – Я велю моему мальчику отвезти нас в «Уголок Джемсона», мне там
надо петь. Чувак, я ведь живу, чтобы петь. Уже две недели пою «Закрой
глаза» – и ничего больше петь не хочу. Чего вы, парни, задумали? – Мы
сказали ему, что через два дня едем в Нью-Йорк. – Господи, я ни разу там
не был, а говорят, это на самом деле четкий город, но мне грех
жаловаться, что я тут вот. Я женат, знаете ли.
– Вот как? – Дин весь зажегся. – А где твоя милая сегодня вечером?
– Ты это к чему? – покосился на него тенор. – Я же сказал, она моя жена, разве нет?
– Ох да, да, – закивал Дин. – Я просто так спросил. Может, у нее есть
подруги? или сестры? Вечеринка, понимаешь, я просто хочу повеселиться.
– Да-а, что хорошего в вечеринках, жизнь слишком грустна, чтобы все
время закатывать вечеринки, – сказал тенор, обратив взгляд на улицу. –
Че-о-орт! – протянул он. – У меня нет денег, а сегодня мне наплевать.
Мы снова зашли внутрь за добавкой. Девчонки так психанули на нас с
Дином за то, что мы сорвались с места и ускакали, что отправились в
«Гнездышко Джемсона» пешком; машина все равно не заводилась. В баре мы
увидели кошмарное зрелище: вошел местный хипстер – голубой, одетый в
гавайскую распашонку, – и спросил большого барабаншика, нельзя ли ему
поиграть. Музыканты подозрительно посмотрели на него:
– А ты дуешь? – Тот жеманно ответил, что да. – Ага, именно этим чувак
и занимается, ч-че-еорт! – И вот голубой сел за барабаны, а парни
начали отбивать такой джамповый номер, и тот стал поглаживать основной
барабан дурацкими мягкими боповыми щеточками, изгибая шею и покачивая
головой в таком самодовольном, проанализированном Райхом экстазе,
который не означает совершенно ничего, кроме слишком большого количества
травы, нежной пищи и дурацкого оттяга по-модному. Но ему-то все было до
фонаря. Он радостно ухмылялся в пространство и держал ритм – хоть и
мягко, но с такими боповыми тонкостями, хихикающий, подернутый рябью фон
для крутого сиренного блюза, что парни лабали, совсем позабыв о нем.
Здоровый негр с бычьей шеей сидел и ждал своей очереди.
– Что этот чувак делает? – говорил он. – Да играй же музыку! –
говорил он. – Какого черта? – говорил он. – Гов-в-но! – И отворачивался в
отвращении.
Появился мальчик тенор-саксофониста: маленький подтянутый негр на
огромном «кадиллаке». Мы все в него запрыгнули. Он сгорбился над
баранкой и дунул через весь Фриско, ни разу не остановившись, на
семидесяти милях в час, прямо сквозь все это уличное движение, и никто
его даже не заметил, так хорош он был. Дин бился в экстазе.
– Ты только врубись в этого парня, чувак! врубись в то, как он сидит,
и ни единой косточкой не шелохнет, и вжаривает так, что только шум
стоит, и говорить может хоть всю ночь напролет, вот только ему неохота
разговаривать, ах, чувак, всё то, всё, что я мог бы… я хочу… о да.
Поехали, давай не будем останавливаться – давай же! Да! – И мальчик
завернул за угол, подкатил нас прямиком к «Гнездышку Джемсона» и
остановится. Подъехало такси, из него выпрыгнул усохший костлявый
негр-проповедник, швырнул таксисту доллар и завопил:
– Дуй! – И вбежал в клуб, пролетев бар внизу насквозь и, вопя на
ходу: – Дуйдуйдуй! – заковылял вверх по лестнице, чуть не расквасив себе
физиономию, вышиб дверь и ввалился в зальчик для джазовых сейшаков,
растопырив руки, чтобы обо что-нибудь не споткнуться, и, конечно же,
упал прямо на Абажура, который в тот сезон работал в «Гнездышке»
официантом, а музыка там все ревела и ревела, а он стоял зачарованный в
раскрытых дверях и орал: – Давай для меня, чувак, дуй! – А там был
негр-коротышка с альт-горном, который, как сказал Дин, по всей
видимоости, жил со своей бабушкой, совсем как Том Снарк, весь день спал,
а всю ночь лабал джаз, и слабал он, наверное, тыщу припевов прежде, чем
прыгнуть уже без дураков, что он сейчас как раз и делал.
– Это Карло Маркс! – заорал Дин, покрывая бедлам.
Так и было. Этот маленький бабушкин внучек со своим будто приклеенным
к губам альтом поблескивал глазками-бусинками; у него были косолапые и
хилые ножки; он прыгал и вертелся со своей дудкой, пинал ногами воздух, а
глаза его ни на секунду не отпускали публику (а эти люди просто
смеялись за дюжиной столиков, вся комната-то – тридцать на тридцать
футов и низкий потолок), и он ни на миг не останавливался. В своих идеях
он был весьма несложен. Ему нравилась лишь неожиданность каждой новой
простой вариации припева. Он шел от «та-туп-тадер-рара…
та-туп-тадер-рара», все повторяя и подпрыгивая под нее, целуя свою дудку
и улыбаясь в нее, к «та-туп-ИИ-да-де-дера-РУП!
та-туп-ИИ-да-де-дера-РУП!» – и все это были для него великие мгновения
смеха и понимания, как и для тех, кто слышал. Звук его был ясным как
колокольчик, высоким, чистым, и дышал он нам в самые лица с расстояния в
два фута. Дин стоял прямо перед ним, позабыв обо всем на свете, склонив
голову, плотно обхватив себя руками, и все его тело подрагирало на
носках, а пот, беспрерывный пот летел с него и стекал по изношенному
воротнику, и натурально собирался в лужицу у его ног. Галатея с Мари
тоже там были, и нам потребовалось минут пять, чтобы это почувствовать.
Фу-у, ночи ро Фриско, конец континента и конец сомнениям, все эти тупые
сомнения и шутовство, прощайте. Мимо с ревом проносился Абажур,
балансируя своими подносами с пивом; все, что он делал, он делал в
ритме; он в такт вопил на официантку:
   – Эй ты, бэбибэби, берегись, посторонись, Абажур к тебе летит! – и вихрем пролетал мимо, воздев поднос с пивом, с ревом проскакивал в
качавшиеся двери на кухню, танцевал там с поварами и, покрытый потом,
возвращался обратно. Трубач абсолютно неподвижно сидел за угловым
столиком с нетронутым стаканом перед собой, остановившимся ошалелым
взглядом пялясь в пространство, руки его свисали по сторонам, едва ли не
касаясь пола, ноги были распростерты как два вывалившихся языка, а тело
ссохлось в абсолютном изнурении, в оцепенелой печали и в том, что еще
там было у него на уме: человек, который вырубал себя каждый вечер до
предела и каждую ночь позволял другим себя приканчивать. Все клубилось
вокруг него, словно облако. А этот маленький бабушкин альтист, этот
маленький Карло Маркс с обезьяньими ужимками припрыгивал на месте, держа
свою волшебную дудку, и выдувал две сотни блюзовых припевов – каждый
неистовее предыдущего, без всяких признаков истощения энергии или
желания прекратить все это к чертовой матери. Весь зал била дрожь.
   На углу Четвертой и Фолсом час спустя я стоял вместе с Эдом Фурнье,
сан-францисским альтистом, мы с ним ждали, пока Дин в салуне напротив
дозвонится до Роя Джонсона, чтобы тот нас забрал. Ничего особенного, мы
просто разговаривали, как вдрут оба увидели нечто очень странное и
безумное. То был Дин. Он захотел сообщить Рою Джонсону адрес бара,
поэтому попросил его не класть трубку, а сам выбежал посмотреть номер
дома – для этого ему пришлось бы сломя голову проскочить насквозь
длинный бар, полный шумных пьяниц в белых рубашках с короткими рукавами,
выбежать на середину улицы и отыскать табличку. Так он и сделал,
приникнув к самой земле как Граучо Маркс, ноги сами вынесли его из бара с
поразительным проворством, будто привидение, его надутый воздушным
шариком палец воздет к ночному небу, он вихрем затормозил на середине
дороги, оглядываясь по сторонам в поисках таблички с номером над
головой. В темноте знаки было трудно различить, он с десяток раз
крутнулся вокруг себя на проезжей части, палец кверху, в диком,
тревожном молчаний, всклокоченная личность со вспухшим пальцем, огромным
гусем потянувшимся к небесам, он вертелся и вертелся в темноте,
рассеянно засунув вторую руку в штаны. Эд Фурнье говорил:
   – Я выдуваю сладкий звук всякий раз, когда играю, и если людям это не
нравится, я ничего не могу с этим поделать. Скажи-ка, чувак, а этот
твой приятель – совершенно чокнутый кошак, смотри, чего он там
вытроряет. – И мы стали смотреть. Везде стояла давящая тишина, когда Дин
все-таки увидел табличку и рванулся обратно в бар, буквально
проскользнув на выходе у кого-то под ногами, и так быстро проскользил по
бару, что всем пришлось прищуриться, чтобы хорошенько его разглядеть.
Через минуту объявился Рой Джонсон – с той же самой поразительной
быстротой. Дин скользнул через улицу и прямо в машину, без единого
звука. Мы снова снялись дальше.


Сообщение отредактировал санди - Вторник, 22.04.2014, 11:03
 
санди Дата: Вторник, 22.04.2014, 11:05 | Сообщение # 6
Группа: Модераторы
Сообщений: 3079
Статус: Online
...(окончание)

Мы о Дином сидели одни на заднем сиденье, начихав на остальных, и разговаривали.
   – Вот, чувак, у того альтиста вчера ночью – у него ЭТО было; он раз
нашел его, так уж и не упускал; я никогда еще не видел парня, который
мог бы держаться так долго. – Мне хотелось узнать, что такое «ЭТО». –
А-а, ну, – рассмеялся Дин, – ты спрашиваешь о не-у-ло-вимом – эхем! Вот –
парень, вот остальные там тоже есть, правильно? И он может выдать то,
что у каждого на уме. Он начинает первый припев, затем выстраивает свои
идеи, людей, да, да, но тут к нему приходит, и тогда он возвышается до
своей судьбы и должен лабать соответственно ей. Как вдруг где-нибудь
посреди припева он получает это – и все смотрят на него и знают: они
слушают; он подхватывает и несет дальше. Время останавливается. Он
наполняет пустое пространство субстанцией наших жизней, своими
признаниями напряжения ниже его собственного пупка, воспоминанием об
идеях, перефразировками прежней игры. Он должен лабать по мостам и
возвращаться обратно – и делать это с таким бесконечным чувством,
выворачивающим душу наизнанку ради мелодии этого мгновения, что все
знают: мелодия – не в счет, важно ЭТО… – Дин не смог закончить: говоря
об этом, он весь покрылся испариной.
 
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск: